Дерево и человек: одна судьба на двоих
Важнейшим аспектом мифологии, обрядности и фольклора, в той их части, которая имеет отношение к деревьям, является устойчивая связь дерева и человека. И это вполне понятно, учитывая, что в широком смысле вся традиционная культура и народные знания «наивно антропоцентричны» — они порождены человеком, исходят от него и на него же ориентированы, ведь человек описывает мир (в том числе деревья) в терминах человеческого существования, по своему «образу и подобию».
Эта связь приводит к формированию огромного количества языковых фактов, верований, обычаев и фольклорных произведений, подтверждающих изоморфизм дерева и человека, представленный как в названиях человеческого тела: в песнях и поверьях ветви дерева обозначают руки или косы девушки, лист клена — это ладонь с пятью пальцами, сердцевина дерева — его сердце («Ў дубе е сэрце, алэ яго трудно достаць. Яго ў хоромах держаць, штоб добрэ було» — ПА, Замошье Лельчицкого р-на Гомельской обл.); так и в терминах родства: в песнях и балладах ветки дерева — дети, его корень — отец, верхушка — дочь; кривой сучок, делающий доску непригодной для строительства, — в.-слав. примак, пасынок, два дерева, растущие из одного корня, — болг. близнак, стоящие рядом березки — сестрички. C деревом в свою очередь связаны некоторые обозначения человека, в основном метафорические, указывающие, например, на людей туповатых и бесчувственных (дубина, деревина и др.) или слишком крупных (конда ‘высокая, крепкая сосна или ель’ и ‘крупная женщина’) (см.: Колосько 2010). Растительные метафоры обозначают женщин, неспособных к продолжению рода, ср. рус. бесплодное дерево, пол. podłe drzewo, рус. дон. засохшее дерево, отмершее дерево, сухое дерево. Донские казаки о бесплодной женщине говорили: Такое дерево вырубывается (отсылая тем самым к известной библейской цитате) (Власкина 2011: 229, 272).
Поскольку природа и человек обслуживаются в мифопоэтической традиции одним и тем же словарем понятий (В.Н. Топоров), дереву приписываются категории и этапы жизни, тождественные или близкие человеческим, и в отношении него в верованиях и фольклоре оказываются применимы такие термины и понятия, как век и возраст, жизнь и смерть, расцвет и увядание и т. д.
Важнейшей такой категорией является век — отпущенный дереву срок жизни, сокращать который, как и отнимать жизнь человека, грешно. Этим объясняются типовые запреты срубать деревья: «Сад садять, грех рубать — яблыни, груши, пака не засохне сама сваею смертью» (ПА, Золотуха Калинковичского р-на Гомельской обл.). Пинчуки рассказывали, что на Страшном суде каждое дерево, без пользы уничтоженное человеком, будет обвинять его за то, что тот «преждевременно лишил его жизни» (Siarkowski 1885: 72). Но даже если жизнь была отнята у дерева не зря, человек обязан заплатить за нее: белорусы Витебщины верили, что в новом доме непременно случится смерть как возмездие за прекращение жизни тех деревьев, которые пошли на его постройку (Никифоровский 1897: 139). Возраст как понятие, также применявшееся в отношении деревьев, часто определялся их ростом и размерами, что тем самым указывало на естественную связь этих категорий (возраст ~ рост). Так, поляки считали, что если во время бури ветер вырвет дерево с корнями, то умрет тот, на чьей земле это случилось; если при этом ветер вырывает большие деревья — то будут умирать старики, если средние — люди среднего возраста, если молодые деревца — то молодежь (Gustawicz 1882: 208). Отражение тех же закономерностей находим в русской легенде «Солдат и Смерть»: солдат хитростью заставляет Смерть, которой поручено морить людей, отправиться в лес и точить старый лес, потом средний лес и наконец малые дубки — вместо того чтобы морить стариков, потом людей среднего возраста и затем детей (Афанасьев 1990: 98). И дерево, и человек переживают периоды расцвета и увядания, поэтому язык и фольклор так широко используют растительные метафоры, описывая с их помощью разные этапы жизни человека. С представлением о «пике» жизни, полноте жизненных сил и производительных способностей человека, прежде всего женщины, в славянских языках и диалектах устойчиво связываются слова с корнями цвет- и крас- (см. подробнее: Толстая 2008; Агапкина 1996). Для традиционных верований, фольклора и обрядности небезразличным оказывается «пол» деревьев и кустарников, определяемый грамматическим родом соответствующих названий в том или ином языке, а внутри одной породы дерева — его морфологическими и другими биологическими особенностями (также отражающимися в языке) — внешним видом дерева (береза имеет плакучие, опущенные вниз ветви, а березун — приподнятые, растущие в сторону от ствола), наличием/отсутствием плодов (шелковица — шелкун) и т. д. Деление фольклорного дендрария на женские и мужские деревья создает широкое поле символов, позволяющих с их помощью описывать и регулировать «взаимоотношения полов». Так, у сербов рубашку роженицы после родов относили на женское или мужское дерево в зависимости от того, хочет ли она в будущем иметь мальчика или девочку; восточные славяне в любовной магии использовали кору, взятую в том месте, где срослись «мужское» и «женское» деревья, например, береза и дуб, и т. д. В Полесье при тяжелом недуге болезнь символически «соединяли» с деревом («венчали» с ним), выливая под него воду, в которой купали больного, причем для этого выбирали дерево «противоположного пола»: «под вишню, слиўку, як мальчык, под дуба — як девочка» (ПА, Радеж Малоритского р-на Брестской обл.).
В верованиях и особенно в фольклоре дерево и человек оказываются еще ближе друг к другу. Деревьям приписывают чувства и способности человека, характерные для него когнитивные категории: они разговаривают, переходят с места на место (вспомним легенды о рождественских чудесах); они слышат и помнят (в балладах, где деревья — при попытке их срубить — обращаются к человеку с просьбой этого не делать и рассказывают о злодеяниях), испытывают физическую боль: польские поверья говорят о том, что дерево, которое рубят, плачет, и этот плач падает на человека и потому он может умереть вслед за деревом (Cisek 1889: 74, № 138, Пшемышльский пов.), переживают свойственные человеку эмоциональные состояния. Так, в польской легенде рассказывается о ели, которая хотела поклониться новорожденному Христу, но другие деревья посоветовали не делать этого, чтобы не напугать Младенца своими иголками; тогда ель огорчилась, оцепенела («…i świerk stał bardzo zmartwiony»), но слетевший с неба ангел украсил ель звездами с неба, и ель смогла поклониться Младенцу (Niebrzegowska 2000: 87).
В фольклоре дерево даже предстает носителем этических категорий, таких, например, как совесть. Олонецкая сказка «От чего пошли медведи?» рассказывает о мужике, который решил срубить липу, а она просила его сохранить ей жизнь и пообещала выполнить все его желания; но когда по указу своей старухи мужик захотел, чтобы их со старухой все боялись, липа в наказание превратила их в медведей (Этнографическое обозрение 1891/4: 197; ср. близкий сюжет о ели: Ястребов 1894: 10).
К числу фольклорных и мифологических констант принадлежит также символическое отождествление, ассоциированность человека и дерева, позволяющая через образы деревьев символически описывать человека в его разных социальных и возрастных ролях. Формируемая на этой основе поэтическая образность (символы, метафоры, параллелизмы, сравнения) пронизывает фольклорные произведения разных жанров — не только народную лирику, но также причитания, обрядовые песни, магические формулы, загадки и мн. др. Таковы образы — рекрута (в причитании): «И молодешенек, наш свет, да как травиночка, и зелена стоит быв он да деревиночка, и не дорóсла как кудрявая рябинушка…» (Барсов 2: 236); покойника (в загадке): «Бiгунцi бiжать, ревунцi ревуть, сухе дерево везуть» (Номис 1993, № 254); невесты (в свадебном причитании): «…Тут нашла, молодешенька, я избище старое, / Из дубова леса ронено (срублено), комельки не обровнены… / А середи избы… стоит яблонь кудрявая… / Это не избище старое, а чужая дальняя сторона… / А середи… стоит не яблонь кудрявая, / Стою я, молодешенька!» (РКЖБН 5/4: 66); матери с младенцем в утробе (в заговоре): «Стоить яблоко на яблонцэ. Яблонько, распустися, а младенец покажыся…» (ПА, Замошье Лельчицкого р-на Гомельской обл.); будущих детей (в магической формуле): «Всѣ в хащи дубы, лиш одна береза», говорила молодица, выходя из церкви, глядя в сторону леса и тем самым желая себе одну девочку и остальных мальчиков (Свѣтлик 1929/6: 146); девушки, которую ожидает безбрачие (в подблюдной песне): «Стоит дерево замечено, а никем не сечено» (РКЖБН 3: 490); сына, погибшего на фронте, в современном меморате: будучи на фронте, отец увидел сон о том, как у них дома в саду срубили любимую яблоню, вскоре после чего домочадцы получили похоронку на старшего сына (Традиция в фольклоре и литературе: 283) и т. д.
Как результат — в обрядах и магии дерево (как физический объект) часто замещало человека. У восточных и западных славян известны обряды, смысл которых состоял в символическом «соединении» девушки или молодого человека (не вступивших в брак в положенное время) с куском дерева («бревном», «колодкой», «клоцем», «клатиком» и др.), заменявшим брачную пару человека и тем самым символизировавшим его супружество (см. Агапкина 1996а). У болгар во время похорон одного из одномесячников (людей, рожденных в один день или месяц) ему в могилу клали прут, палку или небольшое деревце со словами: «Тва е брат ти» [Вот тебе брат] (ЕИМ, № 880-II, с. 108, Пловдивский кр.). В итоге обманутая смерть должна была вместо живого брата забрать с собой кусок дерева.
Такое же значение дерево получало и в фольклоре. Восточно- и западнославянские былички о подмене ребенка говорят о том, что, забрав человеческое дитя, демон в качестве подменыша подбрасывал в колыбель полено, чурку. Согласно калужскому поверью, если младенца долго не крестить, то черт заменит его на обгорелое полено, что, впрочем, он может сотворить, разрезав живот беременной и подменив ребенка на такое полено прямо в утробе матери (РКЖБН 3: 45, 508). В самарском предании рассказывается, как сдавшийся властям Стенька Разин (известный своими колдовскими способностями) заменил себя в кандалах чурбаном: «…заковали его в железы, начали пытать, иголками кололи, били — ничего не берет, Стенька знай себе хохочет. Выискался знающий человек: „Вы не Стеньку бьете, не он у вас в кандалах, а чурбан!“ Глядит начальство — впрямь чурбан!» (Русский демонологический словарь: 262). В фольклоре такая замена может иметь и метафорический характер. Так, в меморате, записанном в Пермском крае, рассказывается о членах одной семьи, каждый из которых посадил на свое имя по веточке тополя; когда старший сын погиб на фронте, его друг тщательно охранял подросший тополь своего погибшего друга: «мол, дак это мой дружок» (Усольские древности: 195).
До сих пор речь шла о том, что дерево и человек часто описываются с помощью одного и того же словаря понятий и признаков, символизируют и даже заменяют друг друга в сходных языковых, фольклорных и обрядовых контекстах. Другой аспект этой темы подразумевает соприкосновение человека и дерева, отношения их как партнеров по коммуникации, в которые они вступают в силу тех или иных обстоятельств. В традиционной культуре и фольклоре взаимоотношения дерева и человека развиваются согласно трем основным сценариям (притом что в рамках каждого из них действуют разные символические и магические механизмы). Жизни (и судьбы) человека и дерева могут быть параллельны друг другу (как растет дерево, так растет и человек), взаимно избыточны (если растет дерево, то гибнет человек) или же, в третьем случае, жизнь одного из них обретает продолжение в другом.
Представление о параллелизме жизнедеятельности дерева и человека, когда один из партнеров может без каких-либо ограничений и опасений «равняться» на другого, «вторить» ему, приобщаться к его жизненным силам, перенимать его свойства и качества, охватывает широкий круг «взаимоотношений» человека и дерева в разных областях магии, ритуализованной повседневности и фольклора. Для сферы детства, связанной со стремлением поставить на службу ребенку все магические средства, способные обеспечить его благополучие и взросление, основным механизмом было приобщение жизни ребенка к жизни дерева и их последующий параллелизм. Самый убедительный пример тому — обычай сажать дерево при рождении ребенка, встречающийся в Полесье, у лужичан, на Русском Севере и в некоторых других регионах Славии (ср. чеш. stromek štĕstí «дерево счастья»): «От, як родыця дытына, то содыли дэрэво. И от если хорошо ростёт, выгодуеця дытына, а як усохнэ, и дитя помроть» (ПА, Кривляны Жабинковского р-на Брестской обл.). Той же идеей руководствовались, выливая под дерево воду после купания ребенка: считалось, что если дерево будет хорошо расти, примется, то и ребенок будет здоров: «Вымоють рэбёнка и лыють пуд плодовое дэрэво, шобы рос рэбёнок, як тое дэрэво» (ПА, Олтуш Малоритского р-на Брестской обл.).
Обычай сажать дерево в честь рождения ребенка и относящееся к нему поверье о том, что судьба ребенка символически связана с судьбой дерева, неоднократно отмечались на немецких территориях. Здесь такое дерево сажали в саду или перед воротами (в особенности при рождении будущего наследника имения) и делали это обычно в день крестин. Наряду с липой, ольхой и дубом выбирали плодовые деревья. Так, отец Гёте посадил в честь рождения сына грушу. Однако чаще в честь рождения мальчика сажали яблоню (традиционно мужское дерево), а в честь рождения девочки — грушу или орешник (традиционно женские деревья), хотя названия всех этих деревьев в немецком языке — мужского рода. Такое дерево нужно было охранять для пользы ребенка, который был с ним связан и жизни которого оно могло нанести вред (если такое дерево чахло или гибло, его владельцу предсказывали болезнь или даже смерть). Этим объясняется случай из XIX в., когда один человек из Аргау (кантона на севере Швейцарии), разгневавшись на своего нерадивого сына и будучи не в состоянии покарать его лично, срубил его дерево рождения (HDA 3: 419–421).
К заключенному в деревьях плодоносящему началу приобщали женщин фертильного возраста. В северо-восточной Сербии под плодовое дерево выливали воду, в которой была постирана рубашка невесты после дефлорации, — чтобы она была детородна в браке (Етно-културолошки зборник 1: 98), ср. немецкий обычай сажать плодовое дерево, если в доме долго не рождался ребенок (HDA 5: 960). Вместе с тем и сами женщины становились источником производительных сил дерева, см. общеславянский и германский, преимущественно святочный, обычай, когда женщины выходили в сад и обнимали плодовые деревья вымазанными в тесте руками.
В потенциально критических ситуациях (например, при отъезде из дома), а также в переходные периоды в жизни человека и сообщества (большие праздники, например) с деревом или около него совершали действия, по последствиям которых определяли судьбу человека. В Рязанском крае младенцев после рождения пронимали сквозь расщепленный ствол молодого дуба и примечали: если дуб после этого останется расти, то и младенец будет жить, а засохнет — умрет и ребенок (Мансуров 1930: 39). Жители западной Болгарии при болезни одномесячников «сажали между ними дерево», веря, что, если побег завянет, больной будет жить (болезнь перейдет на его двойника), а если разрастется, человек умрет (ИСД 12: 258). В Заонежье около дома высаживали «имянные» деревья (часто в связи с отъездом из дома, уходом в армию или на войну, при болезни человека). Верили, что человека, на имя которого дерево было посажено, ждали неприятности и даже смерть, если оно начинало сохнуть с кроны, если на него садилась залетевшая в деревню лесная птица, если его кто- нибудь срубал и т. д. (Логинов 1993а: 111, 113). Поляки в Сочельник после ужина связывали в узел ветку вербы: если вербовый прут не ломался, человек должен был благополучно дожить до следующего Рождества, и наоборот (Gustawicz 1882: 288, Нижнесилезское воев.). Аналогичным образом трактовались последствия тех действий и событий, которые изначально не были нацелены на получение прогностического знака и лишь позже, в силу обстоятельств, становились таковыми. Боснийцы, к примеру, запрещали беременной женщине держать плодовое дерево, когда его прививали: считалось, что если привой не примется, высохнет или дерево кто-нибудь срубит, умрет ее будущий ребенок (Dragičević 1896: 197).
Всё происходящее с деревьями, растущими вблизи человека или принадлежащими ему, особенно действия и события, символически ассоциировавшиеся со смертью, прекращением жизни дерева и его функций, проецировалось на человека, хозяина. Вырванное с корнем дерево становилось метафорой гибели хозяина: «Як яблiнку переверне вiтер горi корiнєм, то кажут, шо мусит газда або газдинї умерти» (Онищук 1909: 41, гуцулы). Человек повторял судьбу дерева, если с ним происходили и другие несчастья. Так, в Заонежье большие объемы воды (7–8 ведер) переносили с помощью специального коромысла, называемого водоносное дерево, которое берегли, содержали в чистоте и т. д.; если же оно ломалось, ожидали, что умрет кто-нибудь из домочадцев (Логинов 1993: 71). Сербы считали, что если близнецы посадят плодовые деревья, то раньше умрет тот, чье дерево первым засохнет (Гласник Етнографског музеjа у Београду 1936/9: 61) и т. д.
Соотнесение между собой судеб дерева и человека сыграло свою роль и в формировании устойчивого запрета срубать деревья, в особенности плодовые или посаженные человеком, растущие вблизи человеческого жилья, старые, т. е. «подселибные», и т. д. Вологодская крестьянка рассказывала: «Если саженое дерево срубить — дак человек помрет, говорят. Вот я посадила тополь, ткнула веточку, думала, он и не вырастет. А теперь мешает (очень большой вырос). И не срубить. Вот помру уж, тогда» (Традиционная русская магия: 27). Если же возникала острая необходимость спилить посаженное в своем саду дерево, прибегали к помощи посторонних (там же: 26). Жители Гродненской губ. верили, что тот, кто срубит плодовое дерево, сам долго не проживет на свете (Federowski 1, № 1168). Однако по- скольку естественная смерть растущего в саду дерева также воспринималась как неблагоприятное событие (Fischer 1921: 52), сохнущее дерево стремились срубить, предотвращая тем самым смерть человека: «Если груша в гародзе усохнэ, мужчына з хаты помрэ. Кажный хадзяин стараэця грушу зрубаць, шоб нэ сохла» (ПА, Присно Ветковского р-на Гомельской обл.).
Символическое подобие судеб человека и дерева обычно основано на уподоблении человека — дереву. Вместе с тем зависимость может быть и прямо противоположной, когда ожидается, что уже дерево может повторить судьбу человека. Обычно такие прогнозы связаны со смертью хозяина дома. В Белоруссии известна практика срубать плодовое дерево в случае смерти хозяина или хозяйки дома (ПА, Жаховичи Мозырского р-на Гомельской обл.), толкуемая иногда как способ посмертного выделения доли умершего, своего рода жертвы: «Гэто ўжо аддаюць яго долю. Бо калi не аддасi долi, высахне ўвесь сад» (Сысоў 1995: 51). Другой, более известный пример — это обычай «сообщать» плодовым деревьям о смерти хозяина и тем самым «будить» их (а так- же скотину, зерно), чтобы они не погибли, чтобы их жизнь не замерла, подобно тому как замерла жизнь их хозяина. В этом случае кто-нибудь из домашних шел в сад и стучал по деревьям: «Ўставай, садэ, бо хазяин умирае» (ПА, Радеж Малоритского р-на Брестской обл.). Представление о «жизненном» параллелизме человека и дерева объясняет и тот факт, что в определенных ситуациях человек символически роднился с деревьями, устанавливал с ними родственные отношения. Нам уже приходилось писать о восточнославянских заговорах от детской бессонницы, в которых человек предлагал дереву породниться с ним (чтобы избавить своего ребенка от бессонницы), см.: «Сасна красна, у цябе сын, а ў мяне дачка. Давай мы iх пажэнiм, крыксы-плаксы падзелiм» (Замовы: 559; см. об этом мотиве: Агапкина 2010: 269–278). Иногда растущие в саду плодовые деревья (как и скотину или пчел) просто включали в ближний круг, в круг «членов семьи», приобщая их к семейным праздникам и ритуалам. Например, на святках к плодовым деревьям приходили щедровальники и поздравляли их с Новым годом, подобно тому как перед этим они поздравляли домочадцев: «На Нови год вже Скоромна кутья, то вже щодрують. Як садок е, то идуть хлопци, сала узмут, коўбаси, и идуть до деревьеў, щодрують, щоб родили» (ПА, Берестье Дубровицкого р-на Ровенской обл.). У болгар плодовые деревья приглашали на свадьбу, для чего деверь и свекровь шли в сад, деверь лил вино в корень дерева, а свекровь говорила: «Да доидиш увошку на сватба у мое син» [Приходи, дерево, на свадьбу моего сына] (Узенева 2001: 171, Родопы).
Смысл второго сценария, описывающего взаимоотношения дерева и человека, состоит в том, что человек и дерево разделяют одну судьбу, что их жизни и судьбы не могут существовать параллельно друг другу, поскольку и количество жизненных сил, и жизненный потенциал у них как бы один на двоих. По этой причине дерево и человек не то чтобы противостоят друг другу, а скорее соревнуются, стремясь перетянуть на свою сторону максимум возможностей и жизненных сил. Выразительный пример тому — известное всем славянам поверье о том, что вторичное цветение плодовых деревьев (поздней осенью или зимой) приводит к массовой гибели людей, поскольку цветущие вторично деревья как бы забирают человеческие жизни.
В любом случае при таком понимании отношений человека и дерева их параллельное развитие исключено, и либо человек превосходит дерево, либо дерево забирает жизненные силы человека, превосходя его тем или иным образом. В свое время А.Л. Топорков и автор настоящей статьи сравнили этот сценарий с принципом сообщающихся сосудов (Агапкина, Топорков 1988).
Самый распространенный случай, который позволяет понять этот механизм, — поверья о том, что посаженное человеком дерево не должно перерасти его, иначе сам человек или члены его семьи умрут. По всей видимости, это связано с восприятием дерева как своего рода двойника человека, а двойничество традиционно понималось и оценивалось как неблагоприятное явление, заключающее в себе угрозу для одного из членов пары. Вспомним негативное отношение к таким бытовым ситуациям, как встреча двух матерей с малолетними детьми (так называемый «знос») или двух свадебных процессий (двух невест), — и сопутствующие таким встречам опасения, что один из этой пары обязательно умрет (т. е. по сути один отберет жизненную силу и удачу у другого).
У сербов, болгар и македонцев очень популярна вера в то, что человек, посадивший грецкий орех, умрет тогда, когда дерево сравняется по толщине с шеей этого человека, его талией или когда на нем появятся первые плоды (СбНУ 1892/8: 142, Прилеп; 1894/10: 127, Софийско; Шапкарев 1968: 601; Антониjевић 1971: 208, Сербия; Дучић 1931: 326, Черногория; Велић 1925: 391; Филиповић 1952: 372, сербы Боснии). Сербы в боснийской области Височка Нахия верили, что именно по этой причине в их местах растет мало ореха. Убежденность местных жителей была столь велика, что один крестьянин даже специально срубил ореховое дерево, посаженное его сыном, чтобы уберечь его от ранней смерти (Филиповић 1949: 200). Аналогичные восточнославянские верования не столь однозначны и распространяются, в отличие от балканских славян, на самые разные деревья (см.: Агапкiна 2011). Так, в Полесье считали, что если дерево (чаще дуб), посаженное человеком, перерастет его по высоте, человек умрет (Сержпутоўскi 1930: 29), поэтому если кто-то хотел посадить дуб, должен был сажать дерево, а не желудь (Pietkiewicz 1938: 39). Белорусы говорили: «Кто вербу посадит, тот умрет, как только верба вырастет так, что из нее можно сделать заступ», т. е. вероятно, лопату, чтобы выкопать могилу (Боричевский 1844: 51). Считалось, что человек, посадивший освященную ветку вербы, будет успешен и счастлив, но сажать обычную вербу опасно: «кто вербу посадит — себя в гроб наладит» (Ермолов 1905: 439). Столь широко распространенное убеждение в том, что сажать деревья опасно, имело своим следствием то, что в Полесье, например, деревья сажали преимущественно люди старшего возраста, которым не грозило дожить до того времени, когда эти деревья перерастут их.
Другая группа поверий касается деревьев, растущих или посаженных около дома, в границах двора и усадьбы, отчего в Полесье, в частности, говорили, что если дерево у дома разрастется, значит, «на нечую галаву расте, то нехта памрэ» (ПА, Велута Лунинецкого р-на Брестской обл.). Македонцы в Велесе верили, что смоква, которая сама выросла около дома, станет причиной его запустения («на запустуенье на кукьята iе») (СбНУ 1900/16–17/2: 231). Согласно украинско-полесским свидетельствам, растущий во дворе дуб воспринимался как двойник хозяина дома, выживающий его со двора: «Дуба колись не сажали на подвири. Кавут, як на городы е дуб, то нэ будэ в хаты хазяина» (ПА, Чудель Сарненского р-на Ровенской обл.).
Впрочем, внимание к себе привлекала не только порода дерева, но и то, насколько близко к дому оно росло, закрывало или перерастало дом, «соперничало» с ним и т. д. В Киевском Полесье считали, что если ветки калины и плодовых деревьев будут «в окна глядеть», семья вымрет (ПА, Копачи Чернобыльского р-на Киевской обл.). Сербы не сажали близко к дому орех, чтобы тень от него не падала на дом (Николић 1961: 115). Опасения возникали и в том случае, если дерево пускало корни под дом, как бы «подкапывало» его: считалось, что в результате вымрет семья и опустеет дом. Боснийцы объясняли этим свое нежелание иметь у дома шелковицу, сербы в Таково — акацию, русские Заонежья — черемуху и т. д. Русские Заонежья, руководствуясь, видимо, теми же соображениями, при выкапывании ямы для подпола следили, чтобы там не остались корни деревьев, иначе в доме случались бы несчастья (Логинов 1993: 81).
В традиционной культуре многое из того, что было связано с плодовыми деревьями, символически соотносилось с детьми, потомством, приплодом скота, деторождением и воспроизводством вообще и в силу этого формировало широкую систему запретов, регулирующих хозяйственные и территориальные отношения человека с этими деревьями. Белорусы Витебщины считали, что нельзя строить дом на том месте, где остался невыкорчеванным пень яблони, иначе в нем будут умирать дети (Проза Падзвiння 2, № 1357). А жители Малопольши остерегались строить хлев на том месте, где остался невыкорчеванный пень сливового дерева, так как в таком хлеву будет гибнуть скотина (Gustawicz 1882: 283, Юрков).
Впрочем, не только дерево могло представлять опасность для человека, но и человек — для дерева. И это опять-таки относилось к плодовым деревьям. Способность к плодоношению, объединяющая плодовые деревья и женщин, диктовала особенно строгие регламентации, касающиеся их отношений. В Полесье, например, любой женщине, независимо от возраста, запрещали лазить на плодовое дерево, иначе оно будто бы не будет плодоносить: «Бабы зусим нэ полагаитьця лазыты по дэрэву, потому шо воно нэ будэ родыты» (ПА, Олтуш Малоритского р-на Брестской обл.). Особо строго следили за поведением беременной, ибо в результате контакта с ней дерево перестало бы давать плоды (Дучић 1931: 327, Черногория). Впрочем, и мужчина мог лишиться способности к продолжению рода, если бы он много и успешно прививал плодовые деревья (как бы давая жизнь будущим плодам) — у него, согласно боснийским поверьям, не было бы детей (Филиповић 1949: 201).
И наконец, последний, третий, сценарий, по которому могут развиваться взаимоотношения человека и дерева, — это своего рода «перетекание», продолжение жизни человека в жизни дерева. Изоморфизм дерева и человека, подобие их самих и их судеб делает возможным передачу дереву жизненных сил и эмоций, прежде всего страданий, человека, которые в результате покидают его, продолжая свое существование в дереве. Как правило, о таком переносе речь заходит в критических ситуациях. В белорусском предании (сказке) отец, выдавая дочь замуж, посоветовал ей доверять свои горести какому-нибудь дереву, а не посторонним людям. Когда он навестил ее через несколько лет, дочь показала ему дерево, с которым все это время делила свои печали; отец решил срубить это дерево, но едва тронул его топором, обнаружил, что оно почти целиком сгнило, почернело и стало трухлявым изнутри: «Добрая моя девочка, хорошо, что ты послушалась меня, а иначе, не имея, перед кем излить свои жалобы, ты стала бы скоро такой же черной изнутри, как это дерево. Это ведь оно от твоих печалей так зачахло, ибо дерево все слышит, знает и понимает из того, что происходит на свете» (Federowski 3, ¹ 536). Сербы Лесковацкой Моравы, запрещая потерявшим своего первенца молодым родителям хоронить его, отводили их подальше от дома к какому-нибудь плодовому дереву, чтобы те могли обнять его и тем самым избавиться от страданий (Ђорђевић 1958: 502). Магический смысл такого рода практик с точностью повторяет ритуалы перенесения на дерево разнообразных болезней: например, согласно сербскому поверью, если бы несчастливый или больной человек вылил под явор воду, в которой он умывался, явор бы высох (Чаjкановић 1985: 117).
Впрочем, чаще речь идет о том, что дерево по-своему продолжает жизнь человека после его смерти. Почти 150 лет назад А.А. Котляревский писал об этом: «…в понятиях язычников можно заметить какую-то особую связь мысли о загробной жизни с царством растительной природы, эта связь видна еще и теперь… [они] садят деревья в головах покойника, веря, что когда растет оно, ему будет легче лежать. Такое понятие создалось во время наивного верования в переселение души человека в мир растений: погребенная в земле, душа, подобно мертвому дерну, воскресала и выходила из могилы живым, зеленеющим растением» (Котляревский 1868: 244–245). Именно это воззрение лежит в основе многих обычаев и суеверий, касающихся похорон и обустройства кладбищ и могил. Среди них надгробия с изображением растительного орнамента, деревьев, ветвей и т. п., могильные кресты, как бы процветшие, прорастающие, напоминающие деревья, и, наконец, сама практика высаживать деревья на могилах, соотнося иногда выбор дерева со статусом умерших. На могилах молодых, умерших до брака сажали деревца, украшенные на манер свадебного (в лентах, бумажных цветах, с привязанными плодами или просто верхушку или ветвь плодового дерева). Сербы Сврлига на могиле молодоженов однажды посадили пару — мужское и женское дерево: на ее могиле jелицу, на его — бор (Етно-културолошки зборник 3: 304). Говорили, что дерево сажают на могиле для того, чтобы облегчить посмертные страдания души: «Як на могылi росте дерэво, душi лекшэ» (Шейковский 1860: 11, Подолия). В то же время дерево воспринималось как своего рода инкарнация души похороненного там человека, и поэтому, глядя на него, можно было сказать, каким человеком был умерший. Жители Белгородского у. на могилах своих близких сажали либо цветущие кустарники вроде акации и сирени, либо плодовые деревья, после чего наблюдали за их ростом: «Як на могилї дериво ни приймить ся, засохне, то значить, покiйник грiшний, особливо коли ни приймить ся плодове дериво… А як плодове дериво приймить ся i буде цвiсти i приносить плоди, то значить душа правидна» (Гнатюк 1912: 415).
Близкие мотивации определяли соответствующие немецкие обычаи. На могиле первого поселенца какой-нибудь местности немцы сажали березу и думали, что душа умершего продолжит жить в дереве, поэтому подносили пожертвования дереву в виде рождественской еды и напитков, чтобы в их домах всегда было счастье (HDA 9: 512–514). Связь с умершим и похороненным под деревом человеком обнаруживается в поверьях, относящихся к необычным, чем-то выделяющимся из ряда других деревьям. Это может быть одиноко стоящее дерево, о котором говорят, что под ним лежит и страдает душа убитого человека (Fischer 1937: 62, 67, Познанское воев.). Такие деревья, выросшие на могилах, т. е. фактически на костях умерших, не только заключают в себе их души, но продолжают их «телесную» жизнь, с чем связаны предания о вполне материализованных проявлениях этой жизни. Среди свидетельств из Тенишевского архива особенно известно предание о липе, называвшейся «Исколена» (Троицк Пензенской губ.), которая якобы выросла из колена девушки, убитой прохожим, который хотел надругаться над ней; липа, простоявшая на вершине горы долгое время и пользовавшаяся почитанием местных жителей, вызывала недовольство местного священника, который попытался срубить ее, но был ослеплен брызнувшей из дерева кровью (Максимов 1903: 284–285).
Немало свидетельств связано со скрипучими деревьями. Украинцы Карпат (Стрыйский у.) верили, что если дерево, брошенное в огонь, пищит, в нем «покутує [искупает вину] грiшна душа» (Франко 1898: 167). Аналогично и белорусы Витебщины полагали, что «в скрипучем дереве томится душа умершего, которая просит себе молитв прохожего — что обязан сделать каждый проходящий. Когда после „пацирий“ уснуть под таким деревом, то можно „сниць“ этого мученика, и он расскажет, сколько „уреми“ томится и за какие именно грехи» (Никифоровский 1896: 131). Скрип такого дерева ассоциируется с речью, а сами эти свидетельства — с многочисленными балладами, сказками, легендами и преданиями о превращении человека в дерево, которое может рассказать случайному прохожему историю гибели человека.
Эти баллады и предания представлены у славян широчайшим кругом текстов, большим количеством сюжетов и мотивов о посмертном превращении человека в дерево, выросшее на его могиле или из его останков, среди которых: «душа после смерти переселяется в дерево, растущее или посаженное на могиле», «дерево вырастает на месте гибели человека или на месте его захоронения», «из дерева, растущего или посаженного на могиле убитого, делают музыкальный инструмент», «дерево, растущее на могиле убитого, рассказывает случайному прохожему историю его гибели» и мн. др.
В свою очередь эти сюжеты, широко известные в местных фольклорных традициях, во многом определяли действующую в том или ином регионе систему запретов и регламентаций. Так, в Белоруссии фольклорный (балладный) образ рябины, в которую превращается невестка по заклятию свекрови, и другие подобные сюжеты породили образ рябины как «несчастливого дерева», а вслед за этим — запреты сажать рябину около дома, что будто бы влечет за собой несчастье, есть ягоды рябины и т. д. (Federowski 1, № 1167–1170). В украинских Карпатах (а также у словаков, чехов, поляков) в балладных сюжетах о матери-отравительнице речь чаще всего идет о превращении сына в явор (тогда как в других областях Украины — о превращении невестки в тополь) (Линтур 1963), в связи с чем именно в карпатоукраинской традиции бытует предание о происхождении явора из заклятого в дерева человека и соответствующие ему запреты рубить это дерево, жечь его, подкладывать его листья (напоминающие ладонь с пятью пальцами) под хлеб в печи и т. д. (Karwicka 1973: 133; Онищук 1909: 44).
* * * * * * * * * * * *
Мы рассмотрели три основных сценария взаимоотношений человека и дерева, в рамках которых они выступают как партнеры по коммуникации. При очевидных различиях между ними во всех трех случаях жизни человека и дерева мыслятся взаимообусловленными, и, как бы конкретно ни складывались их отношения, понятно, что по сути человек и дерево разделяют одну общую судьбу: вторя один другому, соперничая друг с другом или продолжая своей жизнью преждевременно прерванную жизнь партнера.
Агапкина Татьяна Алексеевна