Переселенцы в Средней Азии и новые места. Рассказ (1894)
Казака сейчас же отличите от мужика. Казаки и казачки высоки, стройны, прямы. Мужик в сравнении с ним и жидковат, и космат, и приземист. Казаки и с лица красивы, хотя несколько и бесцветны. Этой бесцветностью объясняется то, что русское лицо не декоративно: его надо рассматривать вблизи. Вблизи, у казака или казачки лица красивой овальной формы. Глаза большие, светло-голубые и дерзкие; носы прямые, сухощавые, благородные, — не то что мужицкие луковки. Вся повадка у казака — наглая, непокорная, как у хищного зверя.
У хищных даже любовь выражается борьбой. Злые кобылы лягаются, и всерьез; кошки царапаются, и тоже не на шутку. Хищник не хочет подать вида, что он чему-либо подчинился, хотя бы даже и любви, которая себе все подчиняет. То же самое и у казаков. Я видел сцену ухаживания такого рода. Он и она стоят саженях в пятнадцати друг от друга. Она бросает в него камнями; он отвечает такой же бомбардировкой, но, как галантный кавалер, бросает не камни, а комья ссохшейся земли. Перестрелка длится довольно долго. Но вот она хватила его камнем в плечо. Он разозлился и здоровенным комом ударил ей в грудь. Ей следовало бы проломить ему голову, но культура уже настолько завоевала казаков, что казачка на смертоубийство не решилась, а разразилась градом ругательств. Ругается, лицо горит самой настоящей злостью, глаза мечут искры… Он отвечает столь же злыми издевательствами. Словом, — два злейших врага, а как мне потом сказал ямщик, это были влюбленные жених и невеста.
Словом, казак всегда и везде должен иметь такой вид, как будто впереди у него киргиз с пикой, а позади башкир с шашкой. Казак должен быть всегда зол, как перед боевой схваткой, но в то же время и хитер, как человек, которому всюду грозят засады. Вглядитесь в его глаза: как они пронизывают и сверлят незнакомого человека, как они ловят выражение вашего лица. Беседа казака — допрос. Его вопросы — ловушки. И так наглы и подозрительны все — и мужчины и женщины, старики и дети. Все они, без различия пола и возраста, какие-то дерзкие и смелые двадцатилетние ухари. Особенно неприятно видеть это в стариках и детях. Должно быть, в XVI, в XVII столетии, до Юрьева дня и первых признаков культурности, вся Русь была такова: сильная, жесткая и смелая.
В Каменно-Озерной и видел станичное управление, по-нашему волость. Старшина называется атаманом; он в мундире, при шашке, унтер-офицер. В присутствии всегда сидит «дежурный», тоже в форме и при шашке. Несмотря на то, что общественное управление казаков поставлено на военный лад, оно, а также и общинное хозяйство, идут обычным порядком обыкновенных сел и волостей. В Каменно-Озерной станице я видел примечательность края: колодезь, в котором лед держится до августа. Хороша, значит, глубина, но и еще лучше морозы, забирающиеся на такую глубину!
На почтовой станции одной из следующих станиц наблюдаю несколько черт казацких нравов. Передо мной была ревизия станции начальником почтово-телеграфного округа. Начальник остался доволен, и по этому случаю содержателем лошадей посреди двора, на телеге, вместо стола, был устроен пир. Бабы невероятно визгливым голосом пели. Мужчины разговаривали голосами, какими перекликаются в степи. Вечером, когда я пил чай, в комнату вошел человек в духовной одежде.
— Ах, извините, ваше благородие, — сказал он. — Я думал, хозяин тут. Конфуз у нас вышел, так я его на станичный сход зову.
— В чем же конфуз? — спросил я.
— Сдали мы, изволите видеть, с батюшкой хозяину станции наш сенокос, — моя часть за двенадцать рублей пошла (при этой цифре мой собеседник горько засмеялся). Батюшкину часть хозяин успел выкосить, а мою казаки косить не дают под тем предлогом, что в нынешнем году сход нам сенокоса не отводил. А зачем, спрашивается, отводить, когда мы два года подряд те же участки получали?! А атаман говорит: нужно было к нам придти да сходу поклониться. (Снова горький смех.)
— А велики ваши доходы здесь?
— Громадны! Сорок рублей жалованья, а за требы по таксе.
— И много дают требы?
— Я получил за прошлую неделю пятнадцать копеек. (Смех очень горький!) Даровая квартира; то есть, платит сход, — и вот, не платят за неё шестой месяц, так что ругательствам и издевательству со стороны моего хозяина нет конца.
— Неужели же население так бедно?
— Все идет на служение сатане, в двух кабаках и в церкви…
Почти всю ночь бабы визжали песни, а мужчины басили. К часу все смолкло. В три я вышел на крыльцо. Из случайного облачка сыпались редкие капли дождя, и их шепот и лепет были недобрые: точно они смеялись над изнывающей от засухи землей. На дворе, на телегах и под телегами спала веселая компания, в платьях, даже в платках и шапках. Когда я вышел, компания начинала подыматься. Вскочит, почешется, посопит, плеснет горсть-другую грязной воды на грязное лицо, перекрестится и суетливо куда-то убежит. Скоро суетилась вся полусонная немытая станица, с головной болью от вчерашнего хмеля. И так — каждый день, всю жизнь, — в грязи, в полпьяна, впроголодь, в ленивой суете. Какие тут общинные дела, какое общественное управление! Системы тут нет и следа; один только «авось» да «нахрап».
Сцену «нахрапа» мне пришлось видеть тут же. Пришел огромный черный старик, которому на сходе досталась священникова полоса луга. Старик пришёл требовать от хозяина станции скошенное им сено себе. Хозяин — тоже огромный старик, но седой, с прямой бородой, точно из проволоки. Друг против друга, оба они были точно два буйвола, — черный и белый. И обе эти массы готовы были сшибиться. Сшибка была бы великолепна. Богатырские ноги тяжело переступают, и под грузом тяжелых костей и твёрдого мяса скрипят половицы.
— Что же это будет?! — восклицает пришедший, очевидно, возобновляя не сегодня начатый разговор.
— Ничего не будет, — отвечает хозяин.
— Как ничего не будет?!
— Да вот так.
— Сено моё, чай?
— Я за него деньги, чай, отдал.
— А мне что за дело?
— А ты не шуми!
Голоса крепчают. Злость разгорается, но в голосах ни малейшей дрожи. Колокола, а не люди.
— Чего не шуми! — рявкает пришедший.
— То-то, говорю, не шуми! — не уступает в рёве хозяин.
— Право!
— Право!
— Моё сено-то!
— Хайло!
— А ты не хайло?! Ишь ты, личность какая!
— Не шуми!
— Право!
— Право!
Голоса становятся всё могучее. Слова, которыми обмениваются противники, совершенно безсмысленны. Но им смысла и не нужно; тут дело в нахрапе, — кто кого испугается. Я выглянул в дверь и, признаться, при виде двух колоссов, от которых, как от горячо натопленных печей, пышало злостью, пожелал, чтобы они подрались: это было бы грандиозным зрелищем. К сожалению, колоссы не сцепились. Повторяя друг за другом, как два эхо, одни и те же слова: хайло, право, то-то, — они потоптались друг перед другом, потом пришедший вдруг плюнул и вышел из дома.
Подражая казацкому ухарству, переселенцы подражают и их лени, но в этом случае уже невольно: тут нет никаких заработков. Отсеялся весной — и сиди до сенокоса. Скосил сено, убрал и смолотил хлеб — и сиди или лежи до следующей весны. Поля и луга у переселенцев не то, что у казаков, — маленькие; урожаи на них ещё меньше, и работать, хоть бы и хотел, нечего. В урожайные годы — семимесячное ничегонеделание; в неурожайные, притом очень частые, ничегонеделание и проголодь, а то и прямо голод. Как выдерживают люди такое существование, непостижимо. Зато вполне постижимо, что они «дичают» и, ушедши с более культурной «старины», где есть и кое-какие школы, и книжонки, и гуманная барышня-акушерка, и грамотный учитель, и недалекий город, возвращаются в состояние шестнадцатого столетия.
Во ста вёрстах от Оренбурга, за поселком Герьяльским, степь все чаще и чаще начинает перерезаться грядами небольших холмов, — сырта́ми. Это последние отголоски Уральского хребта. Гряды висят, точно кисти, привешанные к Уралу. Между нитями этой кисти лежат плоские равнины, на которых приютились станицы со своими полями. Полей много, но пашут клочками и кусками, года три подряд в одном месте, потом в другом. Паровые поля зарастают почти сплошной дикой коноплей. Казаки ничего из неё не делают, одеваясь в ситец и кумач. Каза́чки встарь пряли и ткали полотна на продажу, но потом появился более выгодный промысел вязанья известных оренбургских платков, и полотна были брошены. Теперь платки упали в цене, но к конопле не возвращаются. В нынешнем году, когда нет сена ни в степи, ни до́ма на уральских лугах, казаки косят коноплю на корм скоту. Будет ли скот её есть? С голодухи, говорят, всё ест, как ел однажды молодые вязовые прутья. Тут и до этого доходят.
В станице Верхне-Озерной заглядываю в казацкий дом. Несколько светлых клетушек-комнат. Двери из комнаты в комнату прорезаны в виде восточных арок и занавешены ситцами восточных узоров. На сундуках, заменяющих диваны, среднеазиатские ковры. Навесы крылец тоже хитро, по-восточному, изогнуты, а витые колонки, их поддерживающие, точно прямо из Самарканда привезены.
В Верхне-Озёрной холмы начинают превращаться в горы, хребты и рёбра которых — голый камень. Горы добегают до Урала и останавливаются, имея вид львиных лап, с пальцами и когтями. Ещё несколько вёрст, и горы перекидываются за реку, к киргизам, в Тургайскую область.
В станице Никольской, к удивлению, я узнал, что среди казаков много татар. Никольская заселена исключительно татарами. Татарки — в своих блузах без талии; молодые татары — в неподпоясанных рубахах и в ермолках; старики — в татарских барашковых шапках. Мужчины все носят явные следы солдатской выправки, свободно, хоть и не чисто, говорят по-русски и называют вас «ваше благородие». Живут гораздо беднее русских, но служаки, говорят, хорошие.
Еще два переезда, — и горы надвинулись ближе, становятся выше. Вырастают они и на тургайском берегу Урала. Река сжимается горами всё теснее, и наконец совсем неожиданно мы попадаем в чудесное местечко. Дорога идёт почти у воды уральской заводи. Налево — отвесные полуобнажённые серовато-бурые скалы. Направо — невысокий каменный барьер, а из-за него высятся тенистые тополи и вязы, виднеются пышные заросли ивняка, жимолости и шиповника, видна светлая вода заводи, покрытая листьями и цветами белых и желтых кувшинок. После бесконечной степи и голых гор, этот уголок показался маленьким райком. Нельзя было не вылезть из тарантаса и не взглянуть на давно не виданные зеленые и густые травы, — как они тут растут, и нежатся, и зеленеют, утоленные прозрачной водой. Таким местом дорога идёт на протяжении всего лишь нескольких саженей, а потом опять пошли долинки, которые становятся всё меньше и меньше, и перевалы, которые делаются всё чаще, круче и выше.
Следующую станцию у меня на козлах сидел ямщиком не казак, а мужик-переселенец. Существенная черта казака — нахрап, наскок, взять с бою. Отличительное свойство мужика — столь же энергичное, но пассивное сопротивление до последней крайности, стремление сесть на место тишко́м да и прирасти к нему так, что даже казак не стащит, несмотря ни на какие его нахрапы. Так и мой переселенец. Хутор, к которому он принадлежит, осел на казачьей земле, и ссадить его уже ничем невозможно.
На той стороне Урала у подножия гор виднелись какие-то жилья. Это оказались киргизские «зимовки», куда киргизы приходят из внутренней степи на зиму. Летом землянки стоят совсем пустыми; даже сторожей при них не оставляют. После того как мы поговорили с ямщиком о киргизах, он спросил меня:
— А не слыхать, барин хороший, будто у киргизов за казенный долг землю отберут и мужикам отдадут?..
Поговорили о башкирах.
— У башкиров лес больно хорош тут неподалеку есть. Бают, россейским мужикам его на пользу начальство хочет отдать. Не слыхал?..
Была речь и о казаках.
— Слышно вот тоже и насчет казаков, что их на Китайский клин для защиты переводят. Они тут вовсе лишние. Прежде башкирцы бунтовали, киргизцы непокорствовали. Теперь тихо. Теперича сраженья на Китайском клину идет. Там им, значит, и место будет указано. А то так теснят, так стесняют! По рублю за десятину земли им платим! Подводы от сёл гоняют! На починку дороги выгоняют!..
Только о помещиках не говорил мой ямщик, да и то потому, что в этих местах их нет.
Станица Губерлинская уже совсем горное поселение. Урал далеко. Кругом сырты. Две горные речонки, живописно заросшие вязами и осокорями, бегут по ложам из крупного булыжника. С Губерлинской дорога сворачивает прямо в горы, обрывы которых всё время виднелись влево. Кто проехал тридцативёрстное расстояние от Губерлинской до Хабарной, тот уже имеет право сказать, что он был на Урале. Дорога вьется по ущельям, не имеющим, однако, ничего грозного, с пологими и округлёнными скатами, вьется и незаметно забирает все выше и выше. То по правой стороне, то по левой бежит крохотный ключ. Только около него зеленеет трава. Все остальное покрыто бурым высохшим от засухи ковылем. У ключа вереницей сидят птицы; в одном месте мы потревожили огромного орла, — карагуза.
Подъем, скрываемый с обеих сторон холмами, идёт на расстоянии тринадцати вёрст. Тут вы выезжаете на слегка взволнованное плато, — на «ровное место с поднырами», как передал этот географический термин мой ямщик, — и видите под собой, и по обе стороны, и впереди, и назади, целую страну, заполненную хребтами и теменами сумрачных, ребристых и морщинистых, покрытых пепельного цвета выгоревшей травой холмов. Далеко видно, а самая даль задернута синеватой дымкой. Кое-где внизу, в маленьких долинах, зеленеют у ручьев и речонок поля и рощицы. Налево, верстах в тридцати, виднеется Саринское плато, где вот уже лет двадцать как поселились старообрядцы. Они попали на счастливое место. На их земле начинается речка Чебакла. Ключи, питающие её, поддерживают влажность на их полях, и они не знают неурожая. Но не это позволило им скупить у окрестных башкир до двадцати тысяч десятин земли. Вот как говорил о них мой ямщик, двадцатилетний впечатлительный и неглупый казачок.
«— Дружно живут, вот что! — говорил он, сочувствуя, удивляясь и волнуясь. — Что положено сходом, то свято. Да ведь что-о: лес разводят, березовый! Поди ты! И вырастили уже жерди!.. Да ты слушай, друг милый: свой срубит, скажем, хворостину, так и то три рубля штрафу… Хохлы тут около них живут. Хохол к ним и заберись, воз жердей и наруби. Поймали — пятьдесят рублей взыскали. «Да и то, — говорят, — это мы дурость твою, хохлову, жалеем, а с русского по три целковых за пень взяли бы…» Поди ж ты! Пьянства ни-ни: штраф. И чудные! Соглашаются православного попа взять, но чтобы по их выбору: некурящего, непитущего, неженатого…»
Когда-то все морщины гор были покрыты березовыми и осиновыми перелесками. Было много дичи, было много птиц, больше родников, больше дождей. Мы, «российские люди», свели рощи, и ключи иссякли; птицы улетели; развелись мириады насекомых, пожирающих хлеба в урожайные годы; настали засухи, уничтожающие посевы. И, перевалив через сырты, мы увидели прямо ужасающую картину.
Далеко впереди белелись здания Орска, а вокруг него все было мёртво. Вёрст на пятьдесят во все стороны видны степь и уральские луга, и все жёлто, — мёртвенной, бледно-серой желтизной. Ни былинки не уцелело. Засеянные поля черны, как только что вспаханные. Со времени посева здесь был только один небольшой дождь.
Об Орске нечего много распространяться. Жителей в нем 15.000. Урал здесь переходят вброд дети. Кругом выжженная пустыня. Посреди города высится рыжий конический холм, а на нём фундамент собора, постройка которого не состоялась. В лучшей гостинице мне дали лучший номер такого сорта: во дворе, во «флигере»; рядом гусиный хлев; пол в щелях; обои полопались; постель — камень. Несколько улиц Орска пустынны, пыльны и раскалены. За всем тем это вовсе не ничтожный городишко, к каким я привык в Западном крае. С десяток солидных каменных амбаров и складов, с дорогими железными дверями, с десяток красивых каменных домов, дорогие купеческие лошади, — все это, если оценить, стоит трёх белорусских жидовских городишек. Наш Запад своим нищенским видом обязан, конечно, евреям. Все деньги у них, а деньги они берегут только в виде денег: от них уже никто не поживится, ни каменщик, ни плотник, ни конский барышник, ни кучер, ни продавец сена и овса.
Оренбургский пивовар, конечно немец, «пустил» свое пиво в Орск. Посредниками явились, конечно, евреи. Евреи открыли в Орске «пивные залы» (Bierhalle), с «подносчицами» (Biermamsellen). Результаты явились «блестящие». Пива выпивалось реки, но вместе с тем посетители «зал», орские канцеляристы и мещане, орские, верхнеуральские и троицкие приказчики, башкиры, тептяри, киргизы ближних и дальних орд, татары, бухарцы и нагайбаки, впали в такой неслыханный разврат, что начальство воспретило подносчиц. Зародыш «культуры» не был, однако, истреблен, так как подносчицы перешли из «пивных зал» во «флигеря», на тех же дворах…
Об авторе. Кигн Владимир Людвигович (настоящая фамилия Кигн, псевдоним: Переселенец (1858-1906) — прозаик, публицист, критик. В 1882 году окончил юридический факультет Петербургского университета, начал службу в Земском отделе Министерства внутренних дел. В 1891-1892 годах служил чиновником особых поручений Министерства внутренних дел по переселенческим делам Оренбургской губернии и Тургайской области. Объехав эти места, Дедлов описал свою поездку в очерках «По дальнему востоку», «В переселенческой конторе», «Переселенцы и новые места», которые были напечатаны сначала в газете «Оренбургский край», с которой Дедлов сотрудничал, а потом собраны в книге «Переселенцы».